Михаил Козаков: «Сказав «а», не будь «б» »
«Когда говорю, что Зощенко был для меня дядей Мишей, смотрят, как на сумасшедшего или безбожного лгуна»
- Недавно был я, Михал Михалыч, в Питере, ходил по набережной канала Грибоедова, пытался найти ваш дом…
— Сделать сие нетрудно. Старое здание еще пушкинской эпохи, к которому со временем приладили двухэтажную надстройку, где в советское время давали жилье писателям. Нашими соседями были Вениамин Каверин, Вячеслав Шишков, Михаил Зощенко, Евгений Шварц и много кто еще… Сегодня из-за обилия мемориальных досок дом неуловимо напоминает иконостас. Мы занимали отдельную квартиру. Когда-то она казалась мне огромной: шутка ли, шесть комнат! Но это лишь звучит громко. Реальность представляла собою шесть связанных общим коридором клетушек, в которых до войны жили папа, мама, я, брат Боречка, брат Вовочка (он погиб на фронте в 1945-м, буквально накануне Победы), бабушка (она умерла в блокаду) и моя няня, мама Катя. Она пришла к нам в дом в 1934 году, да так и осталась навсегда. Безграмотная женщина, спасавшаяся от голодомора, бежавшая из деревни в Питер, без всякого преувеличения стала полноправным членом нашей семьи. Потом мама Катя нянчила уже моих детей, для которых была бабой Катей. Когда родители решили разменять «грибоедовскую» квартиру на три отдельные, я настоял, чтобы одну выделили няне… Долго не решался переступить порог дома, где прошло детство. Сделал это сравнительно недавно, в 80-е годы, то есть спустя десятилетия после отъезда из Питера в Москву.
- Почему?
— Слишком много горьких воспоминаний… Там узнал о смерти старшего брата. Там же в 1946-м погиб и Боря, средний. Его убил собственный товарищ, случайно, по глупости… В общем, непростое у меня отношение к этой квартире. Часто подходил к дому, на окна смотрел, а подняться и позвонить в дверь не мог. Но однажды заставил себя это сделать.
- Пожалели?
— Во всяком случае, облегчение не испытал. Верно говорят: никогда не возвращайтесь в старые места… В молодости все переносится менее болезненно, а с годами подобные душевные испытания даются тяжело. Что поделаешь, давно живу… Казалось бы, только вчера поступал в Школу-студию МХАТ, помню мельчайшие детали творческого конкурса, а потом вдруг пронзает: это же 1952 год, события полувековой давности! Когда сегодня рассказываю, что Зощенко был для меня дядей Мишей, смотрят, как на сумасшедшего или безбожного лгуна. Наверное, с таким же успехом мог бы заявить, что знаком с Гомером или Аристофаном. Каким-то непостижимым образом в памяти отложилась встреча вызволенных из ледового плена челюскинцев: толпы людей на улицах, радостные крики, листовки, парящие в воздухе.
- И мамины аресты помните?
— В 1937-м, когда ее вместе с бабушкой взяли в первый раз, я был трехлетним ребенком. Знаю по рассказам, что маму год продержали в одиночке, она чудом не сошла с ума. В 1948-м арестовали по бытовой статье, «политику» пришить не успели. Мама работала директором Ленинградского литфонда, и писатели за нее заступились, отправив в КГБ коллективное прошение о помиловании. Следствие продолжалось около года, все это время мама сидела в «Крестах» в общей камере с воровками и проститутками. Помню, какой она вернулась домой — исхудавшая, обессилевшая… Но — ни единой жалобы или стона. Потом много раз слышал рассказы бывших зэков, маминых друзей, и пришел к выводу, что сильных тюрьма делала еще крепче, закаляла характер, воспитывала волю, хотя, конечно, цена за подобную науку была слишком высока. Во всяком случае, не хотел бы подвергаться такому тесту на устойчивость. К счастью, сегодня мы живем в вегетарианское время, как говорила Ахматова…
- Неужели за все те годы принадлежность к семье репрессированных никак вам не аукнулась?
— Да, страх посадки висел над нашей жизнью. У родителей был круг знакомых, в котором велись откровенные разговоры, обсуждались гонения на писателей, музыкантов, врачей, прочие мерзопакости той жизни. Люди кучковались, жались друг к другу, как овцы в бурю, понимая, что вместе легче не пасть духом. На рожон без нужды старались не лезть, всячески оберегали меня, единственного оставшегося ребенка в семье. Во всяком случае, политических тем при мне не затрагивали, только тихо вздыхали, когда, к примеру, дядю Борю выгнали из университета… Вспоминаю характерный эпизод из конца сороковых. Летом мы всегда выбирались в Комарово, чтобы пожить в доме творчества писателей и отдохнуть на природе, поскольку своей дачи не имели. Иногда мне надоедало сидеть за городом, тогда садился в электричку и отправлялся в Ленинград. Однажды забрел в кинотеатр, где шел фильм «Клятва». Кульминация там такая: над гробом Ленина Сталин клянется закончить начатое в октябре 1917 года дело. Из-за позднего сеанса я задержался и вернулся в Комарово, когда все уже ужинали. Зашел в столовую и невольно оказался в центре всеобщего внимания. Меня стали расспрашивать, где был и что видел. Ответил. Принялись уточнять, понравился ли фильм. Я, не подумав, ляпнул: «Очень плохое кино, скучное». Папа резко побледнел, поднялся из-за стола и почти прокричал, хотя никогда не повышал голоса: «Замолчи! Что ты несешь?» Только много позже в книге Радзинского «Сталин» я прочел, как вождь ценил картину «Клятва»… Ясно, что одно неосторожное слово грозило большими проблемами, папа дико за меня испугался, и тогда я понял, какой в нем сидел страх…
«Я захотел очиститься от дерьма, которое носил внутри много лет»
- А мама знала о вашем сотрудничестве с КГБ?
— Слава Богу, нет… Но вы так спрашиваете, словно снимаете показания с активного работника Комитета, проще говоря, стукача или сексота. Давайте сразу расставим точки: я никогда не доносил ни на кого из сограждан и признание, что меня завербовали, сделал добровольно. Написал об этом в 1979 году, дополнил в 1983-м, а в 2002-м решился опубликовать в журнале «Искусство кино». Толкований, для чего пошел на такой шаг, слышал массу — от обвинений в пиаре и самооговоре до абсолютно идиотических предположений, будто подобным образом решил понравиться новой власти. Дескать, Путин из кагэбэшников, вот и Козаков примазывается. Ну бред же! Люди везде ищут сенсацию, жареный факт. К сожалению, встретил не так много тех, кто попытался понять меня, увидел желание покаяться. Я захотел очиститься от дерьма, которое носил внутри столько лет… Поверьте, очень долго размышлял до того, как напечатать написанное. Думал: для чего-то ведь я доверил исповедь бумаге? Не для того же, чтобы хранить в ящике стола, верно? Как говорится, сказав «а», не будь «б». Тот эпизод — ошибочный, постыдный — случился в моей жизни, его не вычеркнуть из биографии, не забыть. Уйду в могилу с камнем на шее, а после смерти кто-нибудь раскопает архив и поднимет крик: вот кем на самом деле оказался артист Козаков! И ведь люди могут поверить лжи, а у меня не останется ни малейшего шанса сказать хотя бы слово в защиту. Нет уж, лучше самому обнародовать неприятную правду. Проще всего встать в позу обиженного и заявить: мир слишком мерзок, чтобы просить у него прощения. Удобная позиция, не скрою. Но я желаю быть честным. Не перед белым светом, а перед самим собою. Если здесь не солгу, то и другим смогу прямо смотреть в глаза.
- Они, эти другие, взгляд в ответ не отводят?
— Иногда занимаюсь самобичеванием: жить и так трудно, а я еще приумножаю количество собственных врагов подобными откровениями. Зачем? Дурак, наверное. А потом понимаю, что иначе поступить не мог. Вот и мечусь между двумя берегами. Одно уяснил точно: не надо было в 1956 году соглашаться на предложение чекистов. Но это отдельный вопрос, самый сложный… Меня ведь купили обещанием, что не придется стучать на соотечественников. Комитет интересовался иностранцами, с которыми я общался на приемах в посольствах, за границей. Дескать, поможете стране. Махровая демагогия, но я на нее клюнул. В двадцать два года позволительно питать иллюзии, далекие от реальной жизни. Денег КГБ мне никогда не платил, званий или каких-то благ не давал. Правда, я был выездным, мог бывать на Западе и пользовался этим на полную катушку, встречаясь с нашими эмигрантами и привозя домой запрещенную в СССР литературу.
- Играли с судьбою?
— Страшно бывало, не скрою… Однажды поехал на гастроли в Германию с Театром на Малой Бронной. Во Франкфурте-на-Майне меня и еще нескольких наших артистов зазвали в гости люди из эмигрантской среды, предложили в подарок книги на русском — Солженицына, Зиновьева, Автарханова и прочих, как тогда говорили, антисоветчиков. У нас от увиденного глаза на лоб полезли. Набили по чемодану книг и таскали за собой по всей ФРГ. Когда пришла пора возвращаться домой, стали размышлять, как же все доставить в Москву. Помню, долго не мог решить, прятать ли книги в одном месте либо же распихать между вещами по разным чемоданам и сумкам. На секунду мелькнула мыслишка, не бросить ли все от греха подальше, но я быстро ее прогнал, очень уж жалко было лишаться такого богатства. Ладно, думаю, чему быть, того не миновать. Прилетели. И тут выяснилось, что никто, кроме меня, книги в Союз не попер. Только я, дурак! И ведь поделать ничего нельзя — впереди зона досмотра. Так мне тошно на душе стало! Сразу вспомнил, как перед этим шмонали «Таганку», и, честно скажу, труханул… К счастью, удалось проскользнуть мимо таможенников, они толком не успели в мои сумки заглянуть! Ко мне тут же подкатился артист из числа не ставших рисковать из-за книг: «Миша, дашь привезенное почитать?» Я ответил не слишком дипломатично: «А хрен тебе! Самому надо было тащить!» Правда, потом, поостыв, все же давал запрещенную литературу людям, в которых не сомневался.
«Работа — главное спасение от всех бед»
- Кассеты со своими фильмами и спектаклями храните?
— Стараюсь иметь хотя бы в единственном экземпляре. Не то чтобы пересматриваю, но, как говорится, пусть будет. Например, телеспектакль о Толстом «И свет в окне светит». Может, ту постановку и не помнит никто, а мне она дорога. Или «Ночь ошибок», спектакль 1975 года… Разумеется, есть «Покровские ворота», «Безымянная звезда».
- А «20 декабря», где вы играете Дзержинского?
— Вот этого фильма нет. Он же нигде не продается… И Гамлета, сыгранного у великого Охлопкова, уже не вернуть. Даже крошечного фрагмента. Только фото со спектакля уцелели. Для творческого человека важно, чтобы его работу узнали. Она может нравиться или вызывать критику, но вы сначала посмотрите, прочтите. Обидно, что некоторые мои фильмы, роли прошли незамеченными.
- Грех вам жаловаться, Михал Михалыч!
— А я это не делаю, как вы могли заметить. Отношения с критикой и со зрителями у меня складывались по-всякому, но сейчас вроде бы не обижают. Вот и за последнюю роль больше хвалят, чем ругают.
- Вы о короле Лире в Театре Моссовета?
— О нем. Врать не стану, браться за эту работу было страшно…
- Как про себя играете?
— А иначе смысла нет. Иногда роли оказываются вещими. Арсений Тарковский знал, что говорил:
«Не описывай заранее ни сражений,
ни любви,
Опасайся предсказаний, смерти
лучше не зови,
Слово — только оболочка, пленка
жребиев людских,
На тебя любая строчка точит нож
в стихах твоих».
У меня, как у каждого нормального человека, сложное отношение к самому себе. Бывает, нравлюсь, случается, ненавижу, но это мои внутренние состояния, которые совсем необязательно выносить на широкую публику. Смотрите роли и сами делайте выводы. А я лучше помолчу. И трубкой подымлю.
- Курить давно стали, Михал Михалыч?
— С четырнадцати лет. Сначала был «Беломор», затем «Прима», сигареты с фильтром, отечественные, иностранные… Словом, прошел все стадии.
- Наследственная привычка?
— Да, родители крепко курили. Папе потом резко запретили, а мама продолжала. Она и мне сказала: «Раз уж начал, делай открыто, не прячься».
- Никогда завязать не пытались?
— Однажды попробовал, но пошли жуткие истерики, кидался на людей, рычал, рыдал… Не строю из себя трезвенника, периодами прилично употреблял, хотя и без плачевных последствий для работы. Сегодня тоже люблю и могу выпить, однако при необходимости легко отказываюсь от спиртного. С табаком подобное нереально! И на трубку-то перешел исключительно по той причине, что удручало количество окурков в пепельнице. По три пачки в день уходило. Чувствовал себя чуть ли не наркоманом. Иосиф Бродский однажды прекрасно пошутил: «Не знаю, есть ли Гончарова, но сигарета — мой Дантес». В определенный момент понял: это и обо мне сказано. Решил менять привычки. Трубка все-таки безобиднее, оставляет хоть какой-то шанс в дуэли…
- Когда пишете, дымите?
— В перерывах. Я бумагу мараю авторучкой, даже на пишущей машинке печатать не научился. Впрочем, я ведь литератор не профессиональный, графоманю время от времени, не систематически. Мое ремесло заключается в другом. Вот без актерства, режиссуры действительно не могу. Если бы даже вдруг сказочно разбогател, думаю, бесплатно читал бы стихи по клубам или преподавал молодежи актерское мастерство. Всю жизнь полагал: работа — главное спасение от всех бед. Только обязательно надо чем-нибудь увлечься по-настоящему. Конечно, в пятьдесят лет сделать это проще, чем в семьдесят. С годами отчетливее видишь иллюзорность происходящего вокруг. Глупо на старости лет суетиться, гоняться за миражами.
581Читайте нас в Facebook