Михаил рощин
В молодости мне везло. Среди писателей и драматургов, с кем мне пришлось познакомиться, когда я начал работать в Москве, были Наум Коржавин, Владимир Войнович, Александр Вампилов, Михаил Рощин. Пьесы Н. Коржавина и В. Войновича я ставил в Театре имени К. С. Станиславского. Вампилова не ставил, просто общался с ним, потому что ставить его было невозможно по причине полной непроходимости в цензуре его пьес. С Михаилом Михайловичем Рощиным мы не то чтобы дружили очень -- я боюсь этого слова, уж больно много оно значит, но были товарищами, симпатизировали -- скажем так, друг другу.
«В стихах все должно быть неистово »
Познакомились мы в Театре имени Станиславского, где служила тогда его жена, Лида Савченко, и четыре года вместе прожили в одной коммунальной квартире близ Киевского вокзала, где у каждого из нас, то есть у Миши Рощина с Лидой, Давида Боровского и у меня было по комнате, из окон которых можно было видеть гигантское здание Министерства иностранных дел. При знакомстве он представился: Миша. Я ответил тем же. Так у нас и повелось.
Михаил Рощин был уже известен тогда в Москве не только как отличный прозаик -- вышли в журнальном варианте его совершенно изумительные по русской словесности «Двадцать четыре дня в раю» и сборник рассказов, из которых мне больше всего нравился «Мой учитель Гриша Панин», но и как автор двух запрещенных к постановке пьес -- «Дружина» и «Седьмой подвиг Геракла». И сколько ни бился наш театр и его главный режиссер Борис Александрович Львов-Анохин, чтобы «пробить» эти пьесы молодого тогда и талантливого драматурга, ничего не получалось.
Рощин был одним из авторов «Нового мира» и дружил с А. И. Солженицыным. Держался он очень просто. Был интеллигентен той самой высокой нотой интеллигентности русской, в которой нет и тени пренебрежения, превосходства.
Он умел отличать природный ум от нахватанной «образованности». Он умел различать добро и зло. Он был выше зависти, и еще он мог интуитивно угадывать человека, то нутряное, скрытое, что таится от посторонних глаз. У него была какая-то подсознательная «стойка» на неискренность и корысть в человеке.
Но почему -- был, была Он есть. Он и сейчас живет и пишет, Михаил Михайлович Рощин. В одном из последних номеров «Современной драматургии» он опубликовал автобиографическую пьесу «Серебряный век».
В отличие от поэтов тридцатых -- Слуцкого, Когана, Кульчицкого, Майорова, -- Рощин отлично понимал несоединимость, нет, конфликтность власти и литературы.
Во всем, о чем он писал, он пытался быть честным. Он им был. Он умел увидеть в обыденном необыденное. В том, что писал, он абсолютно соответствовал девизу Анны Ахматовой -- «В стихах все должно быть неистово »
Так была построена его ранняя пьеса «Дружина». В то время, в середине шестидесятых, был такой очередной почин. В помощь милиции во многих городах создавалось множество добровольных дружин по поддержанию порядка. И вот оказалось в пьесе, как и часто в жизни, что самыми отъявленными растлителями, негодяями и грабителями были как раз представители этих самых дружин. Они использовали высокие слова для реализации самых низменных человеческих инстинктов.
Конечно, в пьесе были и хорошие, честные парни. Но сюжет был абсолютно неприемлем для власти, а само явление, точно подмеченное автором, автоматически приковывало к нему пристальное внимание служб государственной безопасности. Естественно, пьеса оказалась «неудобной» для цензуры. В Управлении культуры Мосгорисполкома ее даже отказались обсуждать.
В то время власть больше всего боялась аллюзий, то есть сопоставлений, сравнений нынешней жизни с былыми временами. И поэтому «Седьмой подвиг Геракла» (то есть сюжет о том, как Геракл чистит авгиевы конюшни), конечно же, тоже был неприемлем.
Время было перевернутое. Софронов и Мдивани -- бездарные драмоделы, использующие для своих пьес литературных «негров», были самыми репертуарными, почитаемыми и идейно непорочными драматургами. А Рощин и Вампилов бедствовали, и их жалели, как во все времена жалеют неудачников.
То было смутное время. Спертая, накаленная атмосфера. Какая-то всеобщая взвинченность. На «оттепель» накинули намордник, а интеллигенция, почувствовав, что, наконец, можно начать, только начать говорить по-человечески, все сильнее и сильнее получала по зубам.
Уже прошел процесс над Синявским и Даниэлем, уже разбился -- и это стало национальной трагедией -- космонавт Комаров, уже свершилось неудавшееся покушение на Брежнева, уже один из руководителей КГБ на Политбюро попросил дать ему разрешение на арест трехсот представителей интеллигенции в Москве и Ленинграде. В этом случае он гарантировал на пятьдесят лет спокойствие во всей стране. Интересно, что он понимал под словом «спокойствие»?
«Валентин и Валентина» -- пьеса на все времена
Начались протесты. Были арестованы Добровольский, Галансков В «Современнике» Солженицын читал «Оленя и шалашовку». Рощин исчезал подолгу. Появлялся грустный, таинственный. Пил и не пьянел. Его угнетали мания преследования и мания величия, которые захлестнули страну. Даже сегодня трудно предельно честно писать о том времени. Обличать легко, а вот понять веру в идею порочную, азиатски-иезуитскую, но вроде бы святую, которая владела сердцами многих честных и талантливых людей, непросто. Даже в обличении Б. Пастернака не так все было однозначно. Но вот Рощин понимал уже тогда порочность коммунистической идеи и способа ее осуществления.
По вечерам мы вдвоем жадно, горячо обсуждали последние новости. Резко критически относился он ко многим перипетиям того времени. Вот тогда над его столом я прочел на четвертинке бумаги, приколотой булавкой к выступу стены, слова А. П. Чехова -- «Театр должен потрясать».
В ту пору заведующий литчастью Ленинградского театра имени В. Ф. Комиссаржевской Виктор Новиков предложил мне написать инсценировку по повести Э. Казакевича «Двое в степи». Театр вскоре должен был праздновать юбилей -- это был единственный драматический театр, что играл в осажденном Ленинграде. Предложил он мне эту работу потому, что у них в театре с успехом шла пьеса «Кто за? Кто против?.. », написанная Павлом Архиповичем Загребельным вместе со мною.
Но инсценировку прозы выдающегося Э. Казакевича было делать нелегко, и я предложил Рощину писать ее вместе. Он согласился, но только с условием, чтобы об этом никто не знал и его имени не было бы в афише.
Оказалось, в те дни он подписал известное письмо восьмидесяти трех писателей, поэтов, деятелей науки в защиту Добровольского, Галанскова, в результате чего был получен негласный приказ: всех их не печатать. Вот тогда я понял историю его вечерних исчезновений, его мрачность и то, что он возвращался почти всегда навеселе. Он совершил чистый, благородный поступок и теперь расплачивался за это.
Я составил драматургический каркас инсценировки, литературно ее обработал Михаил Михайлович.
Шедевром его прозы я бы назвал маленькую повесть «Бунин в Ялте». В ней русская речь по прозрачности, спокойствию и мощности глубинного течения перекликалась с бунинской.
Со мной что-то случилось, когда я ее прочел. Я понял, что рядом живет выдающийся прозаик. Но как он писал? И когда? И как буквы складывались в слова, в такие слова? Этого я постичь не мог.
Одиночество Бунина на даче Чехова после развода с первой женой, его внутренний монолог, по сути, вся повесть -- внутренний монолог. Бунина он написал так, словно он был рядом с Буниным, в самом Бунине, и все подслушал. Там я и прочел больные бунинские строчки: «Для женщины прошлого нет. Разлюбила -- и стал ей чужой».
За эти годы я написал немало инсценировок, и всегда перед началом работы я внимательно, методом медленного чтения, вчитывался в эту повесть Рощина.
«Двое в степи» долго проходили всяческие цензурные инстанции, наконец, прошли, и я поставил их в Ленинграде в изумительной сценографии Давида Боровского, хотя премьера провалилась. Она шла сразу после пятичасового торжественного заседания, и зрители просто уже не смогли воспринять трагическую историю, рассказанную Э. Казакевичем. Может быть, им уже нужны были песни и пляски?..
На утро после премьеры в «Правде» появилась небольшая заметка, что, мол, в дни юбилея в Театре имени В. Ф. Комиссаржевской состоялась премьера по повести Э. Казакевича и поставил ее главный режиссер театра, народный артист России Рубен Агамирзян. В действительности, он не зашел ни на одну репетицию. В театре мне объяснили, что это недоразумение, опечатка, кто-то что-то напутал. Так для страны постановщиком спектакля стал не я. Впрочем, такое случалось тогда нередко.
Я получил квартиру, работал уже в Киеве. Через год Михаил Михайлович приехал в Киев прощаться с Виктором Платоновичем Некрасовым, тот навсегда уезжал из страны.
Рощин был очень щедр душою, умел и любил восхищаться талантом другого. В то время одна за другой вышли лучшие тогда в русской литературе повести Ю. Трифонова -- «Обмен», «Столь долгое молчание», «Предварительные итоги». Мы с восторгом говорили о них. Но это я забегаю вперед. А в конце шестидесятых, когда Рощина не печатали, он стал писать свою главную пьесу -- «Валентин и Валентина». Пьесу на все времена. Хочешь про любовь -- сегодня бери и ставь. Хочешь про то, как часто взрослые, желая сделать детям добро, калечат их души -- ставь. Хочешь про проблему отцов и детей -- ставь. Хочешь про одиночество детей, матерей, их матерей, то есть бабушек, вообще про одиночество людей, -- ставь. В Вампилове была беспощадность. В Рощине -- сочувствие, сострадание и боль за людей. Он призывал к чистому голосу совести в человеческих отношениях. Вслед за Арбузовым он писал сказки. Более трезвые, что ли, но сказки о том, какой бы ему хотелось видеть любовь, дружбу, вообще человеческие отношения. Недаром одна из его пьес так и называется -- «Спешите делать добро».
Вампилов ненавидел систему. Рощин ее презирал
Я начал ставить «Валентина и Валентину» в нашем театре в начале семидесятых с совсем юной Натальей Ковязиной в главной роли, с Анатолием Пазенко, который замечательно пел: «А снег повалится, повалится, и я прочту в его канве » Власть посчитала пьесу безнравственной, недостойной украинского зрителя и закрыла. Странно, в России зритель был достоин, и в Болгарии, и в Венгрии, и даже в ГДР, и в Америке. Только в Украине недостоин. Что это за зритель такой? И кто решал?..
В Рощине в те наши московские годы были усталость, одухотворенность и тайна, вернее, тайная беда витала вокруг него, даже когда он веселился. Он что-то предчувствовал про век, про людей.
Он написал еще одну замечательную пьесу, о которой мало что известно. То есть знают ее по второй версии, поставленной во МХАТе О. Ефремовым, по заказу которого он пьесу переписал и испортил, но, может быть, иначе она бы не пошла, а Рощину необходимо было дать сценическую жизнь «Старому Новому году».
В первом варианте Рощин написал о жизни двух супружеских пар, из интеллигентного круга и из семьи рабочих, судьбы которых переплетены не видимо сюжетно, а смыслово. И так пронзительно больно было это читать, потому что беды их в несчастной нашей стране, при всей разности быта, взаимоотношений, были общие. В пьесе явно присутствовало эротическое начало. Оно было не главным. Но все-таки было. Соединял их старик, прозванный Экклезиастом, потому что он по поводу и без повода цитировал Экклезиаста. Это была первая притча о нашем времени. О том, как бесшумно и мучительно маялись люди в такой счастливой стране, где «сказка стала былью».
После вмешательства О. Ефремова от пьесы остались лишь рожки да ножки. Вернее, ничего не осталось. Зрители во МХАТе увидели смешную, сатирическую комедию о нравах полулюмпенов-полумещан, посмеялись над ними и разошлись.
Вампилов не пошел бы на подобную вивисекцию своей пьесы. Рощин пошел. Ради света рампы. Кто его осудит? Без Ефремова ему было не подняться после той роковой подписи.
Потом были еще премьеры, был успех, были поездки в Германию, Америку, после которых Рощин мне сказал фразу, ошарашившую меня, о том, что американцы намного наивнее нас и доверчивее при всей своей прагматичности и верности лозунгу о том, что каждый жарит свою яичницу сам.
Потом был блистательный «Эшелон» -- пьеса-повесть, пьеса-роман. Выстраданный, с гениальными женскими ролями.
Вампилов ненавидел систему. Рощин ее презирал. И в этом было их отличие.
Рощин не мог быть Слуцким или Межировым. Он не мог выступить против Пастернака, но он и не мог быть диссидентом. Он был слишком -- любимое слово Достоевского -- русским писателем. Я влюблен в его простое и емкое слово. Мне так не хватает общения с ним, с Боровским, людьми, бесконечно близкими мне по духу.
Иногда я открываю на первой странице его книгу «С утра до ночи», которую он подарил мне в день рождения сына. И надписал. Ночью, в общежитии. Нам не хватило водки. Я пошел на Киевский вокзал. Благо, он был рядом. Вот что он написал: «Дорогим соседям по Смоленской и соратникам по этому самому театру, Мише Резниковичу и Тоньке, особенно Тоньке, которая родила сегодня сына -- ура!! И когда он вырастет, умный и талантливый, как папа, и красивый, как мама, дай Бог, чтоб мы были живы, -- вот тогда мы ему все расскажем.
Будем живы и счастливы!
Мих. Рощин. 15 апреля 1968 года. Москва».
Я перечитываю эту надпись, простую и талантливую, и думаю: «А что мы ему расскажем, моему сыну?» Оказалось, что рассказывать-то почти нечего, потому что была жизнь, была молодость. Были надежды, даже мечты. И что до них нашим детям? Недавно сын прочел то, что написал Рощин, вежливо улыбнулся, но мысли его были далеко. В своей жизни.
А наши муки, наши сомнения, наши надежды, наша боль, смятение наших сердец, стремление сделать что-то хорошее для людей, то, чем жило наше поколение, -- все это осталось с нами и воплотилось в пьесы Михаила Рощина, в спектакли Михаила Резниковича, кто как смог. Только пьесы остались. А спектакли стерло беспощадное время.
«Facty i kommentarii «. 25-Ноябрь-2000. Культура.
729Читайте нас в Facebook