ПОИСК
Події

«поэт-диссидент иван свитлычный смеялся: «у нас не зона, а пен-клуб какой-то… »

0:00 16 вересня 2006
Інф. «ФАКТІВ»
Только за один год политзаключенным Пермского лагеря удалось передать на свободу около двухсот(!) документов, впоследствии изданных за рубежом

Вчера «ФАКТЫ» опубликовали интервью с отметившим на днях свое 60-летие бывшим политзаключенным, а ныне директором Украинско-американского бюро защиты прав человека, исполнительным секретарем Ассоциации психиатров Украины Семеном Глузманом. Сегодня представляем читателям окончание беседы с ним.

«Елена Боннэр, увидев меня на киевском вокзале, всплеснула руками: «Боже, какой молоденький!»

- Это Виктор Некрасов подтолкнул вас к написанию экспертизы по делу Григоренко?

- Когда Некрасов бросил пить, с ним стало легче общаться, — рассказывает Семен Глузман.  — Чаще начали подъезжать московские знакомые. И его окружение становилось зоной, неприятной для власти.

Если бы не Вика (так называли Виктора Некрасова друзья.  — Авт. ), я бы не написал свою заочную судебно-психиатрическую экспертизу по делу Григоренко. Как-то у него в пачке самиздата я выкопал очень эмоциональный, но беспомощный материал московского журналиста: «Ай-яй-яй, как нехорошо использовать психиатрию как репрессивный элемент… »

РЕКЛАМА

Я уже понимал, что эмоции — это не аргумент ни для мировой, ни для советской общественности, нужна профессиональная аргументация. И решил, что должен что-то делать… Я любил психиатрию и воспринимал злоупотребление ею так: мою любимую делают проституткой.

Не будучи информированным, кто палачи Григоренко, я знал лишь об одном из психиатров, способствовавших помещению генерала в спецбольницу имени Сербского — Данииле Лунце. Мой отец часто рассказывал о том, что евреи до войны сделали очень много зла, работая в партийных органах НКВД. А здесь — опять еврей-палач… И я решил: буду писать свой документ, попросту обязан сделать это.

РЕКЛАМА

Когда я написал свою экспертизу, Виктор Платонович прочитал ее и сказал: «Я поеду специально в Москву, у меня есть общие знакомые с Сахаровым, найду его».

Он встретился с Сахаровым, отдал ему документ, и в ноябре 1971 года Андрей Дмитриевич с Еленой Боннэр на пару дней приехали к Некрасову в Киев. Причем они предупредили его, что никто ничего не должен знать об их визите.

РЕКЛАМА

Вика позвонил мне: «Сахаров с Боннэр хотят с тобой встретиться». Наша первая встреча с академиком произошла на вокзале. Как я понимаю сейчас, Сахаров с Люсей, своей женой, приезжали в Киев на «смотрины». Потому что, когда Вика привез им мой анонимный текст, к нему было приложено письмо, где от руки я написал, кто я такой: Семен Фишелевич Глузман, психиатр, молодой… Какие-то еще свои идеи описал, которые в будущем собирался воплотить. Несерьезное такое отношение было. Мне почему-то казалось, что все это ничем не закончится: я буду продолжать пить «Хванчкару», а советская власть будет посрамлена.

Я приехал на вокзал, Вика меня представил, я заметил, что вокруг нас сомкнулся кружок людей, усердно читающих газеты.

- У нас была самая читающая страна в мире…

- Да, такие здоровые молодые орлы… И все читают… Люся Боннэр, очень эмоциональная женщина, глянула на меня и всплеснула руками: «Боже, какой молоденький!» Сахаров подошел и сказал: «Вы знаете, Софья Васильевна (Каллистратова, адвокат Григоренко.  — Авт. ) очень высоко оценила вашу экспертизу, а московские авторитеты в области психиатрии сказали, что она очень профессионально написана».

Уже потом, в зоне, я понял, что, по-видимому, они приезжали просить меня поставить свою фамилию под документом: ведь его публиковать анонимно было нельзя. Я это осознавал, но мне страшно не хотелось в тюрьму!

Сахаров и Боннэр понимали, что своими руками, если я соглашусь поставить подпись, они отдадут меня под суд. Им стало меня жалко. И моя экспертиза была опубликована ими в газете «Русская мысль» только после того, как меня осудили.

- Во время написания своего документа вы были студентом или уже работали?

- Когда я принял свое решение, был студентом шестого курса. Потом получил назначение в Житомирскую область, работал там в детском отделении психиатром. И все это время писал — на основании рассказов сына генерала об отце, а также публикаций Григоренко и материалов дела, в том числе медицинских, тайно переписанных от руки адвокатом Григоренко.

Когда все это было опубликовано и переведено на многие языки, этот документ в какой-то мере помог освобождению Григоренко. Меня посадили, но его — освободили. Сказали: иди, выздоровел.

Мы ходили по лезвию бритвы до начала 1972 года. Аресты начались в январе 1972-го. У меня был обыск в марте, а в мае… посадили.

Секретарь ЦК партии по идеологии, встречаясь с актрисой Раисой Недашковской на скамеечке на бульваре Леси Украинки, рассказывал ей об арестах диссидентов

- Каким образом вы познакомились с Леонидом Плющом, диссидентом, тоже ставшим жертвой репрессивной психиатрии?

- Плющ — мой знакомый через Некрасова. Уже не помню, где состоялась наша первая встреча, но потом я часто приходил к ним домой — они жили на Левом берегу, на проспекте Энтузиастов.

Леня произвел на меня странное впечатление. Он, например, так жестко говорил о себе: «Я — марксист». Я же никогда не был носителем такой идеологии.

Но, в общем, это было очень интересно. Он — уже засвеченный диссидент с московскими связями, его уже не раз тягали гэбисты. Приходили с обысками. При этом у Лени было двое детей и работающая на копейки жена.

Его самого в то время на работу не брали. Я заходил к Плющам, поскольку все-таки был из обеспеченной профессорской семьи, старался с базара принести то мешок картошки, то пару кур. Потому что видел: семья нищая… Это были первые в моей жизни настоящие революционеры. Я гордился дружбой с Плющом, не принимая его идеологию.

Плющ познакомил меня с какими-то еще другими диссидентами. Первых крымских татар я тоже увидел у него в доме, около которого всегда стояла какая-то машина. Все понимали, что это ретранслятор. Она исчезла сразу после того, как его арестовали.

Все это в какой-то мере готовило меня к моему аресту. Некрасов — это все же было благополучие, фронда до определенного предела, которое классик советской литературы, лауреат Сталинской премии мог себе позволить… А тут было совсем иное.

И, конечно, настоящее уважение вызывала жена Плюща Таня Житник, которая стоически несла свой крест, кормила семью.

После окончания мединститута я работал в Житомирской области, но часто приезжал в Киев — раз в неделю, два раза в месяц — и обязательно заходил не только к Некрасову, но и к Плющам.

Но когда Леня был арестован, я не побежал туда. Я не хотел в тюрьму! Хоть была такая традиция: если где-то обыск и арест и ты знаешь об этом, приходишь туда… А там всех впускали, никого не выпускали. Потом уже развозили по домам, по работам… Я пошел к Плющам через день или два — в совершенно пустой дом. Таня была предельно собрана. В городе за один день арестовали несколько десятков человек. Это была акция, на которую пригласили даже чекистов из других городов. К Вике тогда приходила в гости наша знаменитая актриса Раиса Недашковская. Она дружила с Овчаренко, секретарем ЦК партии по идеологии. Видимо, приличный был человек, хрущевской оттепели, из ученых. Шелеста тогда уже сняли, а его еще нет.

Уже сидели Евген Сверстюк, Иван Дзюба, Леня Плющ. Первый эшелон национал-патриотического диссидентства был арестован. А Недашковская приходила к Некрасову и рассказывала о своих встречах с Овчаренко. Встречались где-то на бульваре Леси Украинки, садились на скамеечку, с двух сторон — шум машин. И он говорил ей: «Боже мой, я хожу на работу, но ничего уже не решаю. Того-то арестовали, и мне уже недолго». Он боялся, но говорил: «Они ведь никакие не диссиденты!» От него мы фактически узнали, что Сверстюк объявил голодовку.

- Что у вас нашли во время обыска?

- Обыск у нас дома ничего не дал, потому что после ареста Лени я убрал архив, в котором, кроме рукописи, было еще одно произведение.

Я написал рассказ в очень сложной форме — о молодом враче, который периодически ходит в министерство, потому что не может устроиться на работу. И ему все говорят: завтра… Параллельно шла ночная жизнь… Кибальчича.

Они не пересекались, эти две жизни, и Кибальчич готовил свой взрыв. Но в последнем эпизоде обе линии соединились. И этот уже не Кибальчич взорвал машину первого секретаря ЦК КПУ… Я думаю, если бы этот рассказ нашли, мне бы светила другая статья или психбольница.

Был обыск, потом допрос по делу моего близкого знакомого, которого сломали, и он дал на меня серьезные показания… Акценты такие жуткие ставил, будто я академик Сахаров, а он мальчик из детского сада. Хоть он был точно таким же, как я. К этому времени он, правда, спился, поэтому его так легко сломали.

И вот в мае, когда я шел на работу на станцию скорой помощи, меня остановила черная «Волга», из которой вышли трое мужчин. Одного я уже видел во время обыска.  — «Вам надо проехать с нами».  — «Я не могу, меня же ждут на «скорой помощи»!» — «Не волнуйтесь, вы успеете к работе. Все нормально! Заходите». Зашли куда-то, появился еще один в штатском, говорит: «Я следователь, вот ордер». Помню, смотрел в окошко на деревья и думал, что вижу их в последний раз.

«Моя «подельница» 17-летняя Люба, толстовка, в тюрьме КГБ требовала вегетарианской пищи — и ей готовили!»

- Дальше камера, обыск — с заглядыванием во все места, все, как положено, — продолжает Семен Фишелевич.  — Сначала я испытывал комплекс вины по отношению к Некрасову. Очень боялся, что его арестуют из-за меня, и даже взял на себя авторство двух его рассказов, которые у меня нашли. Экспертиза тогда не определила, чей это почерк. Думаю, просто не была получена санкция из Москвы на арест Вики.

В моем приговоре было все, кроме главного: упоминания о моей контрэкспертизе по делу Григоренко. Сначала я категорически отрицал, что писал подобный документ. Почему? Наивно полагал, что срок будет меньше… Поняв, что КГБ уже кое-что известно об этом документе, сделал письменное заявление следователю, где факт признал, но категорически отказался информировать следствие об источниках информации. Ссылался я при этом, также наивно полагая «не сердить КГБ», на невозможность нарушения врачебной тайны…

- Вы в камере один сидели?

- Нет, с наседками. Для меня было очень важно, что следствие заканчивается, а Вика на свободе. Я его очень любил. И в той маленькой камере, где мог сделать от окна до двери пять-шесть шагов, я мысленно ходил не просто так, а мимо домов — от своего на улице Артема, 55, где я жил, до Пассажа, где жил Вика. Я ходил к нему так каждый день. Мои родители всегда считали, что это ОН меня втянул, а я был уверен, что наоборот. Потом, когда я уже сидел, Вика уехал во Францию. Его допрашивали по моему делу, но очных ставок не устраивали, потому что в наших показаниях не было противоречий.

У меня была подельница, Люба Середняк, машинистка, печатавшая мою рукопись. Эта девочка, отпраздновавшая совершеннолетие в тюрьме КГБ, вела себя лучше, чем многие мужики, протестовала, держала голодовки. Она была тогда «толстовкой», требовала вегетарианской пищи  — и ей готовили! В общем, Люба — молодец. Она получила год по отсиженному. В зону не пошла, освободилась после суда, а в период гласности уехала в Америку.

- Суд свой хорошо помните?

- У нас в деле не было ни одного сексуального эпизода, ни гостайны, ничего, то есть по закону процесс не имели права делать закрытым. Но сделали! Моих родителей, коммунистов и фронтовиков, не пустили. В зале сидели только солдаты конвоя МВД.

А для чтения приговора самый маленький зал заполнили чекистами, оставив только три места — для моих родителей и мамы Любы.

Зачитывают мой приговор: семь лет лагерей и три года ссылки. Очень страшно — это же целых десять лет! Это ж в 36 лет только на свободу. Почти стариком, как мне казалось.

- После приговора вы сразу пошли по этапу?

16s06 Stus copy.jpg (14511 bytes)- Двадцать дней я сидел в камере со Стусом. Он был после суда, и я после суда. Они уже не боялись нас соединять. Тюрьма КГБ на улице Владимирской в Киеве — мертвое место. Ни газет, ни телевизора, ничего. Когда кого-то из арестантов вели по коридору, щелкали пальцами. А так — тишина, в коридорах ковры, охранники в мягких тапочках ходили.

Стус очень тяжело переносил одиночество. И у него начались галлюцинации. Вот он и потребовал, чтобы его соединили с кем-то.

Заводят меня в камеру с вещами, вижу: сидит какой-то очень красивый человек и смотрит испытующим взглядом. Я ближе подхожу знакомиться, а у него на тумбочке — книга на немецком. Это Стус переводил Рильке. Думаю: ничего я попал, наконец-то начинается нормальная политзаключенная жизнь.

- А дальше была зона, и самое тяжелое и страшное — это этап перед зоной, — продолжает Семен Глузман.  — Я не знал, куда меня везут. Все, и я тоже, знали, что в Советском Союзе есть только одно место для политических — в Мордовии. Я ведь читал самиздат и был достаточно информирован. Но на этапе меня везли совершенно по другому маршруту: куда-то в сторону Сибири. Я спрашивал солдат из охраны куда, но они не говорили. Спрашивал в этапных камерах уголовников. «Для фашистов или шпионов есть еще какая-то зона, где-то на Камчатке», — говорили они.

Привезли в Пермь, а дальше добирались машиной.

Оказывается, в это время специальным распоряжением от Совмина было организовано маленькое управление КГБ в поселке Скальный. Начинался период разрядки международной напряженности и приходилось скрывать правду о политзаключенных в СССР. Для Пермской зоны отобрали самых ярых, причем ни одного, кто бы освобождался раньше, чем через год, — чтобы на Запад не донесли информацию о новой зоне. Меня, как и других нарушителей режима, перевели туда.

Меня наказали еще до зоны, перед этапом лишив права передачи и закупки продуктов — за то, что в тюрьме я бросал записки другим арестантам. Родители были в ужасе: что это такое? Мало того что сидит, так что-то там еще происходит. На первом свидании с родителями после суда — в КГБ, в присутствии чекистов, мой отец, старый коммунист, который всю жизнь боялся, спросил: «Тебя били?» Я начал улыбаться. Видимо, они впервые тогда поняли, что все не так страшно. А потом моим больным и старым родителям приходилось ездить в Пермскую область…

«Наши послания на волю во время свиданий глотали матери и жены, а потом везли их через всю страну, не имея возможности даже сходить в туалет»

- Ваш лагерный товарищ Иван Свитлычный описывал случаи, когда они ездили вот так через всю страну даром — свидания отменяли.

- Один раз меня лишили свидания, когда мы с Володей Буковским опубликовали свое «Пособие по психиатрии для инакомыслящих» и оно просочилось за пределы зоны.

- Каким же образом то, что вы писали, выходило из зоны? С охранниками?

- Нет, охранники ничего не передавали. Только люди, которые освобождались, или жены, матери, увозившие со свидания наши записи. Сначала лагерное ГБ плохо работало. Когда я приехал в зону — политическую зону(!) — они искали у нас… ножи. Потом уже, когда по всем голосам читали написанную нами хронику нашего лагеря, гэбэшники не знали, что с нами делать. Как говорил Валерию Марченко один капитан КГБ: «Мы вас сюда привезли для того, чтобы изолировать, а получилось, что вы себе вообще устроили академию». Действительно, однажды мы даже заочную пресс-конференцию с итальянским журналистом организовали. Только после этого у нас перестали искать ножи и уже шмонали бумаги.

В зоне были писари — люди с хорошим почерком. Писали на электроконденсаторной бумаге, тонкой, как папиросная. В электроцеху с прежних времен лежала пачка такой бумаги. Хватило бы на тысячу лет, если бы потом ее все же не убрали.

Сегодня и мне трудно понять, как мы это все умудрялись делать. Думаю, нас поддерживали эмоции: вот, мол, вы меня посадили, у вас ракеты, у вас танки, вас весь мир боится — а я здесь не боюсь. Свитлычный даже смеялся: «У нас не зона, а пен-клуб какой-то… » Но так было не сразу.

Был психологический момент, на котором ГБ проиграло. В зону из крытой тюрьмы попал Буковский. Гэбэшники его безумно боялись. И неспроста — он начал быстро организовывать людей.

До его появления украинцы тусовались только с украинцами, евреи — с евреями… Была пара каких-то русских демократов. Тихо жили, никаких акций. Я пришел — меня встретили евреи, которые пытались захватить самолет в 1967 году. Ну да, я еврей, но «не профессиональный», вроде как не за это сел. Те же мысли по еврейскому вопросу, что и я, высказывал Иван Свитлычный, да и все нормальные люди.

С появлением Буковского зона активизировалась. Сделали ему один карцер, второй, потом отправили в тюрьму. После этого мы, актив зоны, собрались и обсудили, какое это горькое чувство — потеря Бука. Кто-то из нас сказал, что надо им показать, что мы и без Бука можем…

И начали что-то делать. Каждый — свое. Кто-то подготовил стихи, кто-то еще что-то, у меня были какие-то документы, письмо родителям, наше с Буком «Пособие по психиатрии для инакомыслящих». На самом деле Буковский не писал эту книгу. Была его идея — написать такое пособие от бывшего узника психбольниц и бывшего психиатра. Он успел написать только предисловие. Потом его забрали. Я доделал книгу и подписал нашими двумя фамилиями.

А КГБ сходило с ума. Авторы: Владимир Буковский — политическая тюрьма, город Владимир, и Семен Глузман — зона такая-то, Пермская область. Так вот поигрались с ними.

Рукописи мы приспособились скручивать в маленькие упаковки. Переписав на «ксиву», как мы их называли, оригинал тут же сжигали (позже уничтожать рукописи перестали и даже завели архив). Это произошло после того, как однажды Евген Пронюк, идя на свидание с женой, проглотил десяток этих упаковочек. Он их выкакал, там, в комнате свиданий, извините, сняли 16s06 Marchenko.jpg (11214 bytes)верхнюю упаковочку, под которой было еще несколько… И бедная жена должна была это проглотить, а потом ехать через тысячи километров… То еще удовольствие!.. Ни в туалет не сходить, ничего. Не все жены шли на это. Больше всех нам помогали жена Ивана Свитлычного Леля и мама Валерия Марченко Нина Михайловна. Почти все, что мы сумели тогда опубликовать, — их заслуга!

После того свидания с женой Пронюк вышел и сказал, что одна упаковка растворилась. Ну, мы посмеялись, мол «пане фвгене, у вас не желудочный сок, а «царская водка». Обнаглев, я лично начал новый жанр — «Хроника зоны ВС 389/35». Каждый день записывал, кто заболел, кто пришел с этапа, кто ушел… Потом Запад и самиздат описывали жизнь нашей зоны с фамилиями и подробностями.

Конечно, нас могли бы раздавить, но, видимо, Москва не разрешала. И мы устроили то, что Иван Свитлычный называл «пен-клубом».

Помню, что за один только год мы издали порядка двухсот документов. Валеру Марченко вызывали к капитану КГБ: «Ну, Валерий Вениаминович, как дела?» Валера: «Все хорошо, гражданин начальник».  — «Чем занимаетесь?» — «Да вот, работаю, шью».  — «Ну, а кроме работы? Чью вы сейчас пишете биографию?» — «Да вы шо, гражданин начальник? Я же этим не занимаюсь!!!»

Тот смотрит на него: «Валерий Вениаминович, я ж просто так спрашиваю. Я ж знаю, что вы пишете, потому что все, что вы пишете, потом начальство мне присылает. И я слушаю по «Голосу Америки». Я просто спрашиваю, чтобы знать, за что меня будут бить в следующий раз». Валера после этого вышел, цвел просто: ну мы их достали!

Старший лейтенант КГБ, решившись рассказать правду о своей работе иностранцам, нарвался на провокаторов и сел на 15 лет

- Когда мы впервые передали значительное количество информации на волю, — продолжает Семен Фишелевич, — ее вынес бывший старший лейтенант КГБ Валерий Румянцев.

- За что он сидел?

- Пытался рассказать правду о КГБ иностранным дипломатам, а попал на чекистов. Валере Румянцеву, обычному рабочему парню из Подмосковья… предложили ловить шпионов. Ну какой советский мальчик не хочет ловить шпионов? Средняя школа КГБ, звание… Он получил назначение, работал, женился, родились две дочери. Но вместо шпионов — вербовки, вербовки… Вонючая работа. И его начало тошнить.

Однажды кто-то из его коллег сказал: «Валера, тебе надо от нас уйти. Ты не выдержишь». Только как уйти из КГБ? Это сейчас подают заявления и уходят. А тогда… И все же Валера начал искать, думать, как найти кого-то, кому рассказать правду. Пойти в посольство? Он не настолько наивен… И решил искать иностранцев на выставках.

На ВДНХ была выставка «Образование в Соединенных Штатах». Поехал в Москву, прошелся вдоль стендов и начал прислушиваться, кто на каком языке говорит. Понимая, что к гидам обращаться нельзя. Стояла небольшая группа людей, которые выглядели не по-советски и говорили по-английски. Он покрутился и подошел… Обратился на русском языке — и ему ответили на ломаном русском.

Он сказал, что он офицер КГБ, которому есть что рассказать. Румянцеву назначили встречу. Как Валера нам рассказывал, он понимал, что идет в засаду, но ему так хотелось выговориться!.. Конечно, его взяли, получил свои 15 лет, отсидел. Но ни разу в зоне не пошел на обязательные политзанятия.

Сначала в Мордовии пытался с диссидентами участвовать в голодовках, но его вызвали и сказали: «Румянцев, ты же не диссидент, тебе это нельзя. Иначе не выйдешь. Никогда».

Семья была разрушена, жена ушла. Он вернулся к слепой старушке-маме куда-то в Сочи, потом умер… Но когда выходил, его так напичкали «ксивами»… Я тогда еще не был допущен, просто отдал свою продукцию Свитлычному и Ягману, тогда — нашим неформальным лидерам.

Когда Валере показали, что ему нужно вставить в прямую кишку, он не верил, что такое количество может вместиться. Ко мне подошел Лева Ягман, один из «самолетчиков», ничего не объясняя: «Слава, а сколько метров у человека кишечник?» — «Пять-семь». Я же не знал, о чем речь. Он вернулся, подошел к Валере, который потом мне рассказал об этом, и сказал: «Ты же знаешь, что Глузман — врач? Так вот, Глузман сказал, что у тебя там семь метров!.. »

И этот бедняга взял все. Доехал до Москвы, сдал все это Юрию Даниэлю. Тогда вышло такое количество материала, что КГБ перестало к нам этапировать людей и от нас брать заключенных.

После этого случая КГБ перестало освобождать прямо из зоны. Брали где-то за месяц, за два на этап, чтобы в камере уже вышло все — и то даже, что в детстве съел. В камере-то со стукачом сидишь, спрятать ничего не удастся.

Потом в 1978 году пермский чекист сказал мне: «Нужно было вас отправить в крытую тюрьму и проблем бы у нас не было. А мы цацкались».

Пермлаг не был, конечно, только местом состязания в остроумии и хитрости между КГБ и политзэками. Оттуда многие не вернулись. И Иван Свитлычный, и Семен Глузман не раз объявляли там голодовки протеста. Одна из таких голодовок у Глузмана продолжалась полгода — с принудительным кормлением и моментами — с полным ощущением того, что умираешь. Но об этом Семен Фишелевич вспоминать не хочет.

«Игры» с советским государством и его институтами Глузман продолжил на поселении в поселке Нижняя Тавда. К нему туда приехала его любимая Ира. Они поженились и даже занялись возделыванием земли, выделенной под огородик местной властью. В 1980-м там, за Уралом, они собрали прекрасный урожай картошки. А поскольку в европейской части Советского Союза тот год оказался для картофеля неурожайным, принялись рассылать посылки с картошкой друзьям. Послали и Андрею Сахарову в Горький, куда был сослан академик. Сахаров, в отличие от других, картошку не получил, и Глузман вступил в переписку с почтовым ведомством — с предъявлением квитанций и требованием доставить посылку по адресу. Та война закончилась победой демократии — спустя год Сахаров таки получил в своем городе на Волге ящик с картошкой. Правда, уже урожая 1981 года…

P. S. В начале 90-х годов, когда рассекречивались архивы КГБ, в квартире у Глузмана раздался телефонный звонок. Генерал СБУ (тогда — полковник) Владимир Пристайко предложил Семену Фишелевичу ознакомиться с его делом. Глузман отказался, не хотелось читать, как ломали друзей и знакомых. «Я знал, что мой лучший друг дал на меня показания, а потом, незадолго до моего выхода на свободу, покончил с собой. Зона научила меня двум очень важным вещам, которые помогли мне уже в постсоветской жизни. Я не научился ненавидеть и не стал фанатиком. Хотя, естественно, я все помню».

 

970

Читайте нас у Facebook

РЕКЛАМА
Побачили помилку? Виділіть її та натисніть CTRL+Enter
    Введіть вашу скаргу
Наступний матеріал
Новини партнерів