Иван Нечуй-Левицкий: «Грушевский, хоть он и великий ученый, но портит наш язык»
При жизни писатель Иван Нечуй-Левицкий был известным среди киевлян человеком. Даже те, кто не читал его книжек, хорошо знали этого благообразного, доброго и слегка чудаковатого старика, любившего поговорить с людьми на улице. Среди его собеседников случались и дворники, и крестьянки из пригородных сел, разносившие молоко по домам, и продавцы на базаре. Любимым местом его «хождений в народ» была площадь у Михайловского монастыря, где у ларечков с киевскими бусами, иконками и крестиками постоянно толпились богомольцы из разных уголков Украины. Придя сюда, Иван Семенович слушал и записывал живую украинскую речь. В этом он несколько напоминал Генри Хигинса из пьесы Бернарда Шоу «Пигмалион», который, стоя под портиком собора Святого Павла, также фиксировал в блокноте звуки живого лондонского говора. Но, в отличие от английского чудака-профессора, наш киевский любитель народной речи не нашел в толпе у Михайловского собора свою «прекрасную леди» и так и прожил всю жизнь холостяком…
Впрочем, похоже, что Нечуй-Левицкий не стремился всерьез к браку. Когда писателя спрашивали об этом, он отвечал, что в молодости пережил два больших «романа». Но в первом случае жениться ему запретил директор гимназии, где он преподавал, а во второй раз его отговорила сестра, напугав непосильными для простого учителя расходами на свадьбу и пристойную семейную жизнь. К тому же, признавался Иван Семенович, он был от природы слишком мнительным и переборчивым: найдет в понравившейся барышне «что-нибудь неэстетическое, и сразу она не моя».
Холостяки живут по своим строго продуманным правилам, которые часто воспринимаются окружающими как странности. Были свои холостяцкие причуды и у Нечуя. Он привык писать романы, повести и рассказы, не отрываясь от работы в гимназии. Ценил каждую минуту свободного времени, приучил себя жить по расписанию. Эта привычка сохранилась и на пенсии, когда он перебрался на постоянное жительство в Киев. Свободного времени появилось у него предостаточно, но пунктуальность осталась.
В своем неуклонном следовании расписанию он доходил до невероятного педантизма. В 1893 году общественность Киева отмечала 25-летие творческой деятельности писателя. Праздновали полулегально, в узком кругу. Основную часть торжеств составляло чтение приветственных адресов, привозимых делегатами из разных городов. «Последним, — вспоминала писательница Мария Гринченко, — был прочтен адрес от нескольких девочек из Чернигова, которые благодарили любимого дедушку за его труды. Эта телеграмма очень понравилась юбиляру; выслушав ее, он сказал, что девочки его сильно тронули и что теперь он пойдет домой. Его начали останавливать: праздник не кончился, программа еще не завершена, но он никак не реагировал на эти доводы: „Пойду, потому что мне уже время спать…“ И не остался, ушел, предоставив делегатам заканчивать программу без юбиляра».
Такой же конфуз случился и на юбилее в 1904 году, который отмечался открыто, при большом стечении публики. «Первая половина праздника, — пишет мемуаристка, — проходила в помещении «Литературно-артистического общества» на Крещатике (…) Вечером общество почтило юбиляра ужином в «Континентале». И снова было много людей, много речей. Иван Семенович сидел за столом счастливый и слушал. Ел он мало, только для вида, так как несвоевременная и необычная пища могла ему повредить. Ужин еще не кончился, когда вдруг Иван Семенович глянул на свои часы, вышел из-за стола и начал прощаться. Его стали просить остаться — да где там! и слушать не хочет: «Десятый час. Я должен ложиться спать. Благодарю всех за все, но остаться никак не могу».
Пунктуальность Нечуя была в Киеве притчей во языцех. Его соседи по Пушкинской улице проверяли по писателю точность своих часов. В одно и то же время он выходил из дома (жил тогда возле театра Бергонье — нынешнего Тетра русской драмы) на прогулку и шел всегда по одному и тому же маршруту: Пушкинская — Фундуклеевская (ныне Богдана Хмельницкого) — Владимирская — Софийская площадь — Трехсвятительская — площадка у памятника святому Владимиру — Крещатик и снова Фундуклеевская и Пушкинская.
Шел он размеренно, как заведенный. Прогуливался и в ясную погоду, и в дождь, и в снег. Самая старая улица в Киеве — Владимирская, ведущая от университета к днепровским кручам, из-за ветров, постоянно дующих от реки, считалась в те времена местом с «нездоровым климатом». Поэтому, сворачивая на нее с Фундуклеевской, Нечуй даже в ясную погоду непременно открывал купленный еще в 1880-х годах в Кишиневе черный выгорелый зонт (писатель любил старые, привычные вещи) и нес его перед собой, защищая грудь от простуды. Так, с раскрытым зонтом в руке, шел он мимо Золотых ворот до самого памятника князю Владимиру. Этот монумент упоминается во многих сочинениях Нечуя, и особенно часто — в наиболее «киевском» его романе «Тучи». Сегодня интересно прочесть, какая панорама открывалась героям этого произведения:
«Внизу был спуск с Крещатика на Подол, по которому чередой ехали экипажи и простые телеги. Еще ниже плыл широкий синий Новый Днепр под самим Подолом. На Днепре стояли и плавали барки и плоты. Плоские широкие острова, разрезанные проливами и рукавами, зеленели лозами и сенокосами. На них целыми купами желтели, синели и алели луговые цветы. За Днепром, за белой полосою песка повсюду, до самого горизонта, сколько можно было охватить взглядом, чернели боры, слегка поднимаясь в сторону далекой Черниговщины. Солнце заходило за межигорский бор, который от того становился еще чернее, а далекие озера на оболони под этим бором и речка Почайна горели, словно расплавленное золото».
Этому пейзажу почти 150 лет. Как много здесь знакомого! И сколько забытого, ушедшего в прошлое… Нет уже вблизи города ни лугов, ни древних боров, ни речки Почайны. «Оболонь» уже пишется с заглавной буквы и застроена множеством высотных домов. Кварталы однообразной жилой застройки тянутся от той горы, на которой любил отдыхать Нечуй.
Понравились бы они ему? Отчасти — да. Как народник писатель верил, что для окончательного обустройства мира достаточно цивилизации, то есть технического прогресса с сопутствующим ему просвещением. Современная застройка Киева, конечно же, свидетельствует об успехах просвещения и прогресса, и уже само это могло бы порадовать нашего классика. Но вряд ли Нечуй мечтал о засилье камня и металла, об асфальтовых «реках», разлившихся по всему пространству города. Он любил зеленые рощи и лужайки среди малоэтажных кирпичных домов.
*Мало кто знает, что сюжет знаменитой комедии «За двома зайцями» Михаил Старицкий позаимствовал из пьесы Нечуя-Левицкого «На Кожум’яках», где главных героев звали Евфросинья и Гострохвостый. На фото: памятник Голохвастову и Проне Прокоповне на Андреевском спуске в Киеве
Среди горожан Иван Семенович особо выделял тех, которые жили, как пишется в романе «Тучи», в «напiвпанських и напiвселянських оселях з домом i хазяйством», то есть людей из предместий. Хуторяне и пригородные жители казались Нечую самыми разумными и красивыми. Потому что еще не успели оторваться от земли, от труда на свежем воздухе.
Невеста героя романа «Тучи» Павла Радюка хуторянка Галя Масюк мало чем напоминает городскую барышню. «Ему, — пишет Нечуй, — понравилась Галя, ее отец и мать, люди из мелкого панства, но честные, хозяйственные и работящие, близкие к народу, честные хлеборобы, не отрекшиеся от своей национальности. И сама Галя с чудными глазами, с народной песней, с шелковым голосом, даже с манерами, напоминавшими красивую, бойкую сельскую девушку, очень походила на его идеал».
Народные (или лучше сказать, народнические) вкусы Нечуя проявились и в его отношении к украинскому литературному языку. В те времена происходило окончательное формирование его основ. Иван Семенович хотел, чтобы этот язык был во всем подобен народному, блистал его точностью и красотой. Писатель был вполне доволен тем уровнем украинского языка, который был достигнут его славными предшественниками и соратниками — Шевченко и Кулишом, Гребинкой и Квиткой-Основьяненко, Панасом Мирным и Драгомановым, Старицким и Кропивницким, и не видел особых причин менять что-либо в их наследии. Но после революции 1905 года в Киеве появились украинские газеты и журналы, стали печататься украинские научные книги. Потребовались новая лексика, обороты речи, новые построения фраз. Неудивительно, что в это переходное время большим спросом стал пользоваться опыт деятелей культуры Галичины, где украинская пресса и книгопечатание свободно развивались со времен революции 1848 года. Выработанный на основе галицкого диалекта украинский газетный язык был, разумеется, хорош для самой Галичины, но в сравнении с художественным языком Шевченко, Кулиша и Драгоманова в нем проступало много недостатков. И прежде всего — подражание польскому книжному, множество заимствований из латыни и немецкого, злоупотребление галицкими диалектизмами. Особенно сильно возмущало Нечуя пренебрежение касты «ученых людей» к стремлению народа говорить просто, ясно и образно.
Внедрение галицкого газетного языка в практику восточной Украины вряд ли было шагом вперед. К сожалению, этого не замечал ни сам лидер новой украинской прессы профессор Михаил Грушевский, переведший в Киев часть галицких изданий, ни его молодые последователи.
«Ласковый» Нечуй бескомпромиссно жестко (хоть и небезупречно!) полемизировал с Грушевским. Его подробные обзоры языка газет и журналов того времени имели огромный успех. Грушевский вынужден был признать некоторые свои ошибки и промахи. Но сторонники историка с поражением не смирились. Неуемный радикал Бородай даже угрожал классику украинской литературы физической расправой. Сам Нечуй с юмором рассказывал о встречах с «этим разбойником Бородаищем» писателю Евгению Чикаленко в 1912 году: «По-доброму похвалился ему, что окончил для восьмого тома статью про язык («Кривое зеркало украинского языка». — Авт.). Я все лето прошлого года ездил по Киевщине, по своим родственникам, и насобирал множество материала. Так вот, в статье своей я на основе нового материала доказываю, что Грушевский, хоть он и великий ученый, но портит наш язык… Рассказываю я это Бородаю, хвалюсь… а он как вызверится на меня, как крикнет: «Так и вы, значит, как те черносотенцы, нападаете на нашего титана, на нашу гордость!» Я глянул на него, а глаза у него такие жуткие, как у сумасшедшего, и палкой размахивает… Сердце во мне затрепетало, в глазах потемнело, и, чтобы не упасть, оперся я о забор, да с того дня проболел чуть ли не две недели. Когда увидите Бородая, попросите его — пусть он меня не трогает, пока я не издам восьмого тома, а тогда хоть и помереть».
Писатель не подозревал, чем в скором времени обернется для него полемика с профессором Грушевским. В разгар Первой мировой войны экономическое положение в стране ухудшилось. Учитель-пенсионер Нечуй жил на 50 рублей в месяц. (За украинские книги издатели тогда не платили ни копейки.) На эти деньги до войны он умудрялся поесть, одеться, купить дров, заплатить за квартиру и даже съездить летом в Белую Церковь на отдых. А теперь продовольствие подорожало. Нечуй питался кое-как, резко постарел и отощал. В гостях съедал все без остатка, а потом насухо вытирал тарелку кусочком хлеба. Донашивал до дыр старую одежду. Довольствовался тарелкой борща у своих старых знакомых — монашек Покровского монастыря. Они наливали ему маленькую мисочку, и ту не до краев. Спасался от голода чаем и хлебом. Иногда находил деньги на полфунта (200 граммов) сала или на бутылку молока.
От такого питания стал плохо видеть (говорил, что «темнеет изнутри»). На улицу выходил, как слепой, в темных очках и не узнавал знакомых. Жил он тогда в Дионисиевском (теперь Бехтеревском) переулке, неподалеку от женского Покровского монастыря. Занимал две комнатушки в перестроенном доме героя Отечественной войны 1812 года князя Витгенштейна (чья дочь, кстати, состояла в гражданском браке с Ференцем Листом). Ничего барского в старом особняке фельдмаршала уже не было, но зато во дворе и в саду сохранилось много старых деревьев.
Впрочем, писателю было уже не до красот старосветской усадьбы. Большую часть времени он проводил в толпе перед хлебным магазином или у керосинной лавки. Киевляне узнавали Нечуя и часто пропускали к прилавку без очереди. Прощался он с людьми старомодно: отводя руку и кланяясь. Людям это нравилось. Как-никак, а старик — настоящий писатель-классик.
Академик Сергей Ефремов добыл ему в каком-то общественном фонде 300 рублей и выдавал по 25 рублей в месяц на питание. Получив вскоре еще надбавку к пенсии, Нечуй почувствовал себя богачом и с торжеством рассказывал вдове писателя Бориса Гринченко и ее матери, жившим по соседству, о своих утренних банкетах: «Съел одно яичко, а потом и второе! Съел пирожок, а потом и второй! Вот так! Два яичка и два пирожка могу съесть, а до того и одного не мог»… «У меня слезы стояли в глазах, — пишет Мария Гринченко, — а Нечуй-Левицкий, не замечая этого, весело говорил, что и ужин у него будет такой же богатый, как и завтрак, ведь он купил шесть пирожков — два он съест вечером, а два останутся на утро».
Когда к власти пришла Центральная Рада, друзья писателя обратились к правительству Михаила Грушевского и, в частности, к министру просвещения Ивану Стешенко с просьбой о правительственной пенсии для бедствующего классика. Но не тут-то было. Великий историк не умел прощать обид. Не на высоте положения оказался и министр просвещения, которого Нечуй не раз упоминал среди тех, кто в угоду моде «калечил свой язык». Никакой пенсии от Украинской Народной Республики (УНР) Нечуй-Левицкий так и не дождался.
Между тем состояние его здоровья ухудшалось. Перед осадой Киева войсками большевиков во главе с кровавым Муравьевым писатель попал в больницу на подворье Софийского собора. Начался жестокий обстрел города со стороны Дарницы. Красные артиллеристы целились в высокую монастырскую колокольню, где засели наблюдатели войск УНР. Снаряды рвались на усадьбе монастыря, один угодил в центральную абсиду собора и чуть было не повредил священную икону «Нерушимая стена». К счастью, из образа выпало лишь несколько кусочков смальты.
Больницу в Софии срочно ликвидировали, а самого Нечуя (поскольку его отказались забрать родственники) отправили в «Дегтеревку». Эта богадельня пользовалась в народе дурной славой. Люди умирали там от холода и голода даже в мирное время, а про гражданскую войну нечего и говорить. Слава Богу, нашлась сердобольная сестра милосердия, которая на свои деньги немного подкармливала всеми оставленного 80-летнего классика. Он продержался еще какое-то время и умер в ночь на 15 апреля 1918 года. На момент смерти у него не было даже верхней одежды (при записи в больницу ее забрали родственники, поэтому в богадельню писателя перевезли в одном нижнем белье).
Правительство Грушевского пыталось скрыть от общественности смерть Нечуя-Левицкого в богадельне. Умершего целый день продержали в «Дегтеревке» и лишь с наступлением темноты одели в чужую одежду и тайно перевезли в Софийский собор. Писатель удостоился пышных правительственных похорон, отпевали его 12 иереев. Когда гроб вынесли на подворье, к собору подкатил роскошный автомобиль, из которого вышли несколько министров и присоединились к похоронному шествию. Был ли среди них Грушевский, доподлинно не известно.
Так страшно, как Нечуй-Левицкий, в ту пору не умирал еще ни один украинский классик. Позже бывало и хуже. Автор «Кайдашевої сiм'ї» открыл галерею мучеников украинской культуры ХХ века.
7403Читайте нас у Facebook