Александр ширвиндт: одиночество на миру
Александр Ширвиндт, по-моему, знаковая актерская фигура в театральном процессе в нашей бывшей общей стране во второй половине века двадцатого.
Знаковая в том смысле, что он, с одной стороны, никогда себя не выпячивал, не выдвигал, не занимался коверной и подковерной борьбой за свое личное, актерское лидерство ни в масштабе одного отдельно взятого театра, ни в масштабе Москвы, не душил братьев своих меньших -- молодых артистов, переступая через судьбы иных, как это делали его коллеги, и это делает ему честь и позволяет говорить о нем, как об уникальной актерской личности, а с другой -- и не прикладывал видимых усилий, чтобы оставаться на протяжении десятилетий одним из самых интересных и таинственных артистов Москвы. Он как магнит притягивал к себе сердца и зрителей, и товарищей по цеху.
«Вам двадцать два, старики»
Своими актерскими победами он, с одной стороны, как будто на премьерах был вроде бы и не очень интересен, чтобы о нем говорили с придыханием, восторгом, как о яркой и неожиданной комете, с неумеренными театроведческими эпитетами, в которых зачастую пустых, истерических знаков препинания больше, чем сути, а с другой -- роли его стабильно были не только просто интересны зрителю и жили в стенах театра долго и счастливо, но с годами обнаруживали некую психологически-человеческую глубину и обстоятельную жизненную силу. О нем никогда нельзя было сказать словами Виктора Розова, что, мол, этот артист был моден в прошлом театральном сезоне.
Ширвиндт был моден и в шестидесятых, и в семидесятых, и в восьмидесятых, а ныне возглавил Театр сатиры, очевидно, самый сегодня близкий ему по духу театр Москвы.
Встретился я с Александром Ширвиндтом в шестьдесят втором, в Театре имени Ленинского комсомола, где я ставил свой преддипломный спектакль, а он тогда был одним из уже опытных, хотя еще и молодым артистом театра.
Он много играл в спектаклях средних -- тогда у этого театра не было своего творческого лица, -- играл честно, ответственно. Но запомнил я его тогда в новой премьере, только что выпущенной по первой пьесе молодого драматурга Эдварда Радзинского «Вам двадцать два, старики». Радзинский этой пьесой дебютировал в Москве, и Ширвиндт играл там одну из главных ролей.
Пьеса была неким эскизом к нашумевшей позже второй пьесе Радзинского «104 страницы про любовь», и, может быть, интересна она была -- «Вам двадцать два, старики» -- более всего именно тем, как играл в ней Ширвиндт, потому что в пьесе этой, может быть, впервые в тогдашней драматургии он вывел на подмостки молодого человека послевоенного времени, в котором не было ни патетики, ни социальности, ни партийности, ни комсомольского запала. Он не строил новый мир, он не боролся с врагами народа, он просто жил, несколько иронично наблюдал и за окружающей действительностью, и за собой в ней, никого не пуская в свою внутреннюю жизнь -- ни начальников, ни друзей, ни женщин. И это было самым интересным в том спектакле, который шел в репертуаре относительно недолго.
В Александре Ширвиндте на сцене, впрочем, как и в жизни, всегда существовала некая загадка, недоговоренность, -- а она всегда занимательна и интересна и в жизни, и в искусстве. «Тот, кто постоянно ясен, тот, по-моему, просто глуп», -- В. Маяковский, по-моему, точно выразил эту вечную загадку личности. Но в шестидесятых и недосказанность, и загадка человека были в новинку на подмостках, и к ним не знали, как относиться -- то ли это хорошо, то ли это дурно, потому что идеология эпохи требовала определенности. Тот же В. Маяковский ранее сказал: «И тот, кто сегодня поет не с нами, тот против нас». Эти две взаимоисключающие друг друга цитаты «лучшего, талантливейшего», по определению И. В. Сталина, поэта нашей советской эпохи, как в капле воды высвечивали диалектику времени.
«104 страницы про любовь»
Второй запоминающейся ролью Александра Ширвиндта был Феликс -- персонаж опять-таки Э. Радзинского, но уже в «104 страницах » -- пьесе более глубинной и серьезной. И играл там Ширвиндт серьезно, но ернически. В этой роли снова, по-моему, впервые на театре был заявлен тогда новый герой -- шут для окружающих, на первый взгляд, легкомысленный насмешник, но с тайной болью в душе, умеющий не только любить, но и скрывать свою любовь. Свой, интеллигентный парень в доску, с чем-то на дне души непроявленным, не вскрытым, он явно не спешил поделиться с нами своим внутренним миром, наоборот, он его всячески прятал, скрывая за издевкой, за иронией, за видимой бравадой поведения. Он любил героиню пьесы, Наташу, любил несчастливо, но это проявилось в спектакле лишь один раз, в то одно «вдруг» мгновение, когда он был уже не в силах скрывать того, что у него было на душе, -- волшебная ошибка характера.
Третья его безусловная творческая удача была тоже связана с Э. Радзинским, с его очень хорошей пьесой «Снимается кино », сценическая судьба которой в театрах страны была не особенно счастливой, потому что она надолго опередила время и по теме, и по стилистике. Первая советская пьеса, которую я прочел, о художнике и власти, о боли художника, о его отчаянии, о невозможности высказать в творчестве то, что он видит и понимает в жизни, о его борьбе с властными иезуитами и перестраховщиками, и с самим собою, о его неуставных, как тогда любили подчеркивать господа от идеологии, отношениях с женщинами, о нахлынувшем чувстве, о праве человека на это чувство, о праве на мгновения счастья, счастья личного, о буре страстей, когда рацио отходит на второй план, о том, что все же непросто, а то и невозможно строить свое счастье на несчастии ближнего.
В пьесе был открытый финал. Поставил ее Анатолий Васильевич Эфрос, и Александр Ширвиндт в полной мере сыграл трагического тенора своей эпохи, передал порывистую, искреннюю и такую щемящую правдивую боль не только своего поколения, но и пушкинское: «На свете счастья нет, но есть покой и воля »
Его исполнение главной роли, Нечаева, в «Снимается кино » было настоящей театральной бомбой для Москвы, сразу и безоговорочно поставив его в ряд актерских лидеров столицы. Но по-моему, принесло ему и немало человеческой боли, потому что артист, если он так отчаянно отдается роли, как это делал в «Снимается кино » А. Ширвиндт, так рвет всего себя, живет на сцене такими мощными, сокровенными движениями души, он хочет, и это естественно, чтобы его работу оценили, поняли, написали, наконец, о ней, но Эфрос был опальным режиссером, Радзинский был полуопальным драматургом, и о спектакле почти никто ничего не написал: «А был ли мальчик? Может, его и не было »
Роль эта была, по моему глубокому убеждению, выдающимся достижением А. Ширвиндта, и сразу стало понятно, как он глубок, как он артистичен изнутри, при том, что внешне, на первый взгляд, он всегда казался личностью почти легкомысленной.
Конечно, его встреча с А. В. Эфросом была подарком судьбы. Ее трудно переоценить. Она, по-моему, стала тем золотым художническим обеспечением для Ширвиндта, которое помогло ему, может быть, даже подсознательно всю жизнь держать высокую меру творческой честности.
«Чайка». «Счастливые дни несчастливого человека». «Ромео и Джульетта»
Далее была «Чайка» А. Чехова. Тригорин. Снова в «Ленкоме». Снова у Эфроса. Уже не Э. Радзинский. Уже классика. Характер как будто как нарочно списанный с Ширвиндта в жизни, если учесть, что прообраз Тригорина -- удачливый и популярный драматург И. Потапенко, красивый мужчина, у которого был роман с Ликой Мизиновой. Совсем, как у Тригорина с Заречной. Кому же, как не Ширвиндту, его -- Тригорина-Потапенко -- играть. Но Спектакль Эфроса снова-таки опередил время, и странный, и легкий Тригорин А. Ширвиндта с затаенной тоской во взгляде, такой талантливый и так наплевательски относящийся к своему таланту, такой неуверенный, словно старший брат Треплева, был тоже не совсем понят.
Уход А. Ширвиндта вместе с А. Эфросом на Малую Бронную дался ему куда труднее, очевидно, чем иным его коллегам, потому что из всех из них Александр Анатольевич в Театре имени Ленинского комсомола был почти аборигеном. Он работал там дольше, чем и О. Яковлева, и Л. Дуров, и А. Дмитриева, и Г. Сайфулин, и Л. Круглый У него там оставались Софья Владимировна Гиацинтова, Всеволод Ларионов, Владимир Соловьев И потом, он был признан театром, услышан зрителем. Да и особой охоты к перемене мест у него, по-моему, не было. Однако после всего сыгранного у А. Эфроса, после всего открытого ему в искусстве театра А. Эфросом он не мог оставаться в прежнем своем театре, в осиротевшем доме. И это был поступок, определивший всю его «взрослую» жизнь. Перед ним, впрочем, как и перед многими в искусстве, возникла проблема выбора. И он свой выбор сделал.
В Театре на Малой Бронной он сыграл несколько ролей. Мне запомнились две: главная, Крестовников, в «Счастливых днях несчастливого человека» А. Арбузова, и эпизод в «Ромео и Джульетте» У. Шекспира, роль Герцога. Прекрасный эпизод, запомнившийся куда более, чем роли главные в этом спектакле.
Никогда еще ни до, ни после этого шекспировского, эфросовского спектакля я не встречал такого драматического, такого одинокого и больного от невозможности примирить хороших и разных людей герцога. Он явно жил не в своем времени, не на своей улице, а последние его слова, сказанные медленно, с растяжкой, сказанные так горько и осмысленно, о том, что «нет повести печальнее на свете», до сих пор звучат в моем сознании.
О чем говорил тогда Александр Ширвиндт в уже далеком теперь семидесятом году? О героях Шекспира? О судьбе молодых Яковлевой и Грачева? О драме Эфроса? О своей драме? Или о времени? Очевидно, обо всем вместе. Его Герцог был тих и печален. Печалью отнюдь не светлой, а горькой. Он уже познал тщетность человеческих усилий на пути к достижению гармонии среди людей.
Потом что-то случилось, и Ширвиндт ушел в Театр сатиры. Неясно, куда он ушел и к кому, или к чему: от А. Эфроса к В. Плучеку, или от больной, растерзанной драмы к юмору, к легкой насмешке над временем? Его уход нельзя было назвать предательством. Скорее, это был инстинкт самосохранения. Может быть, он не получал ролей, о которых мечтал, там, на Малой Бронной? А может быть, он устал от изнурительной и жестокой борьбы с властью, которую ежедневно, ежечасно приходилось вести А. В. Эфросу и его артистам. А может быть, последней каплей было замечание тогдашнего идеологического сатрапа и патологического антисемита Сапетова, заместителя начальника Московского управления культуры, что спектакль «Ромео и Джульетта» -- спектакль непрофессиональный, а Эфрос -- режиссер непрофессиональный. В тоталитаризме все возможно. И подобный бред. И увольнение гениального оперного режиссера Б. Покровского из Большого театра А А. Таиров? А Вс. Мейерхольд?
Последний раз долго и обстоятельно беседовал я с Александром Ширвиндтом в Варне летом семьдесят второго. Театр сатиры приехал в Болгарию с замечательным «Фигаро» П. Бомарше -- может быть, лучшим плучековским спектаклем, где А. Ширвиндт после ухода В. Гафта блистательно играл Графа. Их принимали замечательно. Восторг публики был просто неописуем. Стремительный, полный жизни Граф, самоуверенный и самоупоенный, изящный и остроумный, ревнивый и трогательный, -- таким мне запомнился Александр Ширвиндт в этой роли. Он был искрометно заразителен, энергичен и красив красотой здорового молодого мужчины. Совершенно невозможно было узнать в таком А. Ширвиндте героя «Снимается кино » Для меня была все-таки несколько неожиданной эта амплитуда характеров, созданных артистом. И я подумал: да, это артист. Я в то лето ставил в Театре имени Стояна Бычварова первый свой зарубежный спектакль. Встретились мы в летнем ресторане, куда власти города пригласили артистов двух театров -- «Сатиры» и варнинского. Мы пили какое-то удивительное болгарское вино, ели кебабчи, и где-то в середине застолья я подошел чокнуться с А. Ширвиндтом. Неожиданно для меня он трогательно обрадовался нашей встрече, хотя мы не виделись лет шесть. На какое-то время мы перенеслись в прошлое, в ленкомовское, эфросовское время, и я почувствовал его беззащитность и тоску по тому, что было, и его искреннюю, ненадуманную радость от нашей встречи.
Нынче он стал руководителем Театра сатиры. Он только что назначен. Он должен сам теперь вести этот классический уже театр. И может быть, уроки Эфроса-руководителя, Эфроса-режиссера как раз сегодня откликнутся в Александре Анатольевиче Ширвиндте и помогут ему.
Наблюдая за А. Ширвиндтом долгие годы, общаясь с ним, меня никогда не покидало ощущение его тихой интеллигентности и некоторого тайного одиночества. Он со всеми. Он в центре событий. Он -- всеобщий любимец. В то же время он бесконечно одинок и внутренне свободен, независим. Его умение или способность держать дистанцию по отношению к мусору и грязи общественной, да и театральной жизни поразительно.
Что-то тайно несбывшееся угадывалось в нем и в его общении с людьми, с друзьями, где юмор и светлая, легкая насмешка соседствовали с некоторой отрешенностью. Он общался, участвовал в общем разговоре, но часто странно задумывался. Мысли и чувства его вдруг отлетали от собеседника, от события, в котором он участвовал. Может быть, в этом -- верности самому себе -- и заключена главная прелесть и единственность его индивидуальности.
Читайте нас у Facebook